Было раннее субботнее утро. Солнце постепенно выплывало в ясное небо, и Пулковское шоссе, подёрнутое впереди чуть заметной розоватой дымкой, пересекали редкие тени самолётов. Он помнил: раньше они сновали здесь, как пчёлы около улья. Один выпускает шасси, скользя на посадку над остатками яблоневых садов, а следующий уже возникает со стороны Колпина – чёрная точечка в пятне серого выхлопного хвоста… Теперь все изменилось.
Снегирёв шёл по краю проезжей части, неся за ушки белый пластиковый мешочек. Он тронулся в путь, когда ещё не открылось метро, и шёл пешком от самой Кирочной улицы. Шёл не торопясь. Без толку торопиться туда, куда за тринадцать лет не успел.
Вчера он съездил на электричке в Зеленогорск… И там, по дороге в Репино, выкопал два кустика ландышей, «убежавшие» из-за забора. Забор был, он мог поклясться, тот самый, а ландыши… он не стал портить длинные корневища и после долгих усилий нашёл выросшие из семян. Пускай будут дети тех, что там зеленели когда-то.
Теперь они сидели в большой консервной банке, заботливо поставленной в сумку, и рядом плескалась пластмассовая бутылка с водой, приготовленной, чтобы полить их уже на новом месте. «Будь у меня дача, я бы там непременно ландыши посадила…»
Отправляясь в Зеленогорск, он вполне представлял, что его ждёт, и только поэтому избежал нового срыва.
Он помнил всё. Каждую мелочь, каждое движение, каждое слово. Он мог прокрутить в памяти все пять дней, как кинофильм. У него было время вспомнить даже то, что поначалу забылось. Было время, когда эти воспоминания сохранили ему жизнь и рассудок, став единственным маяком в рухнувшем мире. А потом вдруг оказалось, что звезду, к которой он шёл всё это время, давно поглотил космический мрак и идти больше некуда. И во всей вселенной нет ничего, кроме тьмы. Человеческая психика этого выдержать не может. Она и не выдержала. Рухнула.
Снегирёв до сих пор не имел никакого понятия, где он был и что делал двадцать шесть часов между первым и вторым своим приходом под дверь опустевшей (новые жильцы были эквивалентны пустоте) квартиры. Это с его-то подготовкой… С его биографией… Его всю жизнь испытывали на прочность. А вот взял и выскочил гвоздик. И всё полетело к чертям.
Алексей Снегирёв шёл к Пулковской высоте, завершая долгий и весьма извилистый путь к своей погасшей звезде. Он, собственно, очень смутно представлял себе, что будет делать и говорить, когда доберётся до кладбища и разыщет там четырнадцатый рябиновый участок. «Я не мог, Кира, – скажет он ей. – Ни позвонить, ни написать, ни ещё как-то сообщить о себе.
Даже годы спустя, когда уже стал почётным негром, почётным евреем и не приведи Бог кем ещё. Потому что ОНИ знали о тебе, и я знал, что ОНИ знают. И присматривают за тобой. Даже когда убедились в полной твоей безобидности, ОНИ читали всю твою почту, прослушивали телефон. Ты не подозревала об этом, но я-то знал, какие сделаны ставки. И чем может обернуться игра…»
Снегирёв знал, что не произнесёт этого вслух. Не потому, что кто-то мог услышать его. Просто Кира пребывала в таких местах, где на все вопросы уже существовали ответы. Иногда ему самому смертельно хотелось туда же. К ней. Некоторое время назад он был весьма близок к тому, чтобы там оказаться. И оказался бы – если бы, как правильно отметила тётя Фира, у него не завелись на этом свете дела.
На Пулковскую высоту можно было взобраться прямиком через хилое садоводство, но он двинулся в обход, по автомобильной дороге. Где ж ОНИ были, ИХ люди, в день, когда… возле арки в том доме на Московском проспекте… когда дул редкий для Ленинграда свирепый юго-восточный ветер, и по проспекту мела арктическая пурга, и она в своих осенних туфельках побежала двором, прячась от летящего снега… Снегирёв многое бы ИМ простил, если бы…
Если бы в тот день…
Волхонское шоссе – его финишная прямая – пролегало между кладбищем и большой городской свалкой, что навевало посетителям первого весьма циничные ассоциации. Алексей вошёл в ворота мимо недавно выстроенной церквушки и долго смотрел на большой план, установленный около входа. Когда спустя несколько минут он осознал, что тупо пялится в одну точку, оказалось, что его глаза давно отыскали четырнадцатый рябиновый участок, но разум никак всё не может это зарегистрировать. Да… Вот так он сидел перед давно перекрашенной Кириной дверью, и в закоулках извилин металось единственное: «Я не хочу здесь жить…» Снегирёв отвернулся от стенда и зашагал по дорожке, вымощенной покосившимися бетонными плитами. В одном направлении с ним шли люди, прибывшие на автобусах, и медленно ехали инвалидные автомобили, которым разрешалось въезжать. Пешеходы, нагруженные садовым инвентарём, саженцами и мешочками с плодородной землёй, большей частью не понимали автомобильной символики. Они неохотно расступались перед еле ползущими «Запорожцами» и «Москвичами» и зло костерили сидевших внутри инвалидов, без большой фантазии обзывая их новыми русскими. Когда-то давно, в юности, Снегирёву случилось рано утром ехать в пятидесятом автобусе на тогдашнюю площадь Труда. Всю дорогу в передней части автобуса происходил какой-то скандал и кончился только у Николы Морского, когда склочная компания вышла в полном составе. Любопытный детдомовский мальчик, которому ничего не удавалось рассмотреть из-за толкотни, не поленился проскрести дырочку в заиндевелом окошке. Глядя в неё, он насчитал… четырнадцать бабушек, направлявшихся в собор к утренней службе. Христианином Снегирёв не был никогда. Но до сих пор не понимал, как это можно – изо всех сил собачиться, идя к делу вроде бы святому и богоугодному. Видно, много чего он, если уж так начать разбираться, в жизни не понимал.